ОПЕРАЦИЯ "ОСКОЛОК"
ГЕННАДИЙ ВАСИЛЬЕВИЧ БЕДНЯЕВ – участник Великой Отечественной войны, награжден Орденом Отечественной войны II степени и медалями. Окончил историко-филологический факультет ГГУ им. Н.И. Лобачевского в 1951 г. А в 1953 г. – Московский Литературный институт им. М. Горького.
Автор четырех сборников стихов и одного прозы – "Операция "Осколок". С 1991 г. Г.В. Бедняев – член Союза писателей России. В 1997 г. глава городской администрации И.П. Скляров и председатель городской Думы И.Н. Карнилин наградили его Почетной грамотой "За большой вклад в развитие культуры города Нижнего Новгорода". В 1999 году за книгу "Операция "Осколок" удостоен звания Лауреата премии Нижнего Новгорода в области литературы.
Писатель готовил к публикации книгу-исследование "А.С. Пушкин и его потомки в Н. Новгороде". Накануне 60-летия Победы Г.В. Бедняев обратился в редакцию “Нижегородского университета” с просьбой опубликовать свои авторские материалы о войне; при встрече задушевно общался и излучал оптимизм... За несколько дней до 9 мая ветеран скоропостижно умер. Он оставил о себе добрую память в сердцах людей, знавших его кипучей, искренней и творческой личностью.
Представляем вниманию читателей автобиографический очерк Геннадия Васильевича (фотографии отражают пребывание в немецко-фашистском плену, сделаны в концлагере Витмаршен сразу после освобождения союзными войсками).
Предположим, с большой войны в теле солдата-пехотинца остался осколок. В первые мирные годы он вроде бы не мешал. Был изолирован в живом организме настолько, что иногда казалось, будто бы его и вовсе нет. А потом периодически стал о себе напоминать тупой болью, с годами все усиливавшейся. И вот настало такое время в жизни пожилого уже ветерана войны, когда боль стала нестерпимой. Врач предлагает операцию. Пациент соглашается. Осколок удален.
Воспоминания о немецко-фашистском плене — тоже осколок, но особого рода. Он таится где-то в сердце. Ведь говорят же: "память сердца". Мне, к примеру, многие годы после возвращения на Родину снились кошмарные сны. Я снова видел себя девятнадцатилетним в лагере для военнопленных, в колючей клетке. Я был на фронте заместителем политрука, членом ВКП(б). Как в таком случае я мог чувствовать себя в плену? На вышках, расположенных по четырем углам лагерной территории, нас сторожили часовые с пулеметами. А с внешней стороны за двумя рядами колючек, по которым был пропущен ток, прохаживались охранники с автоматами. На поводках держали натренированных овчарок. Ел я баланду из гнилой картошки, ходил в деревянных колодках, терял друзей. И в мирное время после такого сна просыпался в холодном поту. И радовался, что это был только сон. А больше радоваться было нечему. Не только коллегам, но и друзьям боялся об этом рассказать. Держался замкнуто. А потом — хрущевская оттепель. Мне выдали медаль "За победу над Германией". И тогда написал я первые стихи о плене. На радио отказали, не выпустили в эфир. В областной газете сказали: "Подумаем". И только в газете "Витебский рабочий", когда я отнес их туда во время поездки в город, где родился и вырос, напечатали. Так началась моя операция по удалению не обычного "осколка" — освобождение души от груза воспоминаний о плене. Решил дать им собственную жизнь в виде книги. Пусть люди читают ее и не тревожат меня тяжкими вопросами, на которые больно отвечать. Поэтому и пишу эти воспоминания. Переживу еще раз все то, что случилось со мной на войне, в плену. И баста!
Где-то в начале мая 1942 года немецко-фашистским войскам удалось прорвать нашу оборону в районе Феодосии и развернуть наступление на Керчь. Наша зенитная батарея на Керченском молу продолжала стеречь небо. Но на душе у нас с каждым днем становилось все тревожнее. Уменьшалось количество кораблей-снабженцев. Ухудшилось питание. На обед нам теперь выдавали только пустой суп из гороховой муки с сухарями. А когда фашисты заняли завод Войкова и возникла непосредственная угроза Керчи (бои уже шли на ее окраинах), нашу батарею перебросили на высокий берег за Керчь. Впереди было только море, отделявшее нас от материка, а позади — фашисты, занявшие Керчь. Мы надеялись, что нас эвакуируют, как это было в ночь с 6 на 7 ноября 1941 года, когда нашу батарею (в то время мы были вооружены 76-миллиметровыми пушками) погрузили на баржу и переправили в Новороссийск. Но на этот раз — увы...
Я в деталях помню, что происходило в последние сутки свободы. Утром 17 мая нам приказали сдать патроны от наших карабинов. А затем — собирать патроны повсюду, где их только можно было найти. Объяснили, что пехоте нечем стрелять. Спустя некоторое время молоденький лейтенант, командир нашего взвода, не скомандовал, а пригласил нас к себе, попросил записать адрес своей матери и дрогнувшим голосом сказал: "Кто останется в живых, пусть сообщит ей о моей гибели... А теперь решайте свою судьбу сами — спасайтесь, кто как может..." Сам он остался возле 37-миллиметровых пушек, которые решено было взорвать. В ту пору они еще были новинкой. Тяжелые это были минуты... Придя в себя, мы бросились на край крутого берега. Внизу расстилался пролив, соединяющий Азовское и Черное моря. Его почти перегораживала узкая полоска земли, называемая чушкой, видимо, чем-то напоминавшая свинью. В конце декабря 1941 г. мы с 76-миллиметровыми зенитными пушками располагались на этой чушке, прикрывая с воздуха высадку морского десанта на крымский берег. А теперь мы всматривались в ее южную оконечность, которая находилась от нас примерно в 3-5 километрах. Этот пролив был своеобразной "Дорогой жизни". Преодолеть ее — означало жить и бороться. Многие красноармейцы, не хуже нас понимая сложившуюся ситуацию, как говорят шоферы, "разували" автомашины, надували камеры и пытались на них преодолеть "дорогу жизни". И это несмотря на сильное течение. Оно относило смельчаков в сторону от цели — в необозримые просторы Черного моря. И все равно им виделась соломинка — надежда на то, что кто-нибудь их подберет. Некоторые бросались вплавь, — надежды у них было меньше, а желания, должно быть, больше. Вскоре появилась самая грозная опасность. Фашистская разведка, видимо, донесла своему командованию о том, что происходит в проливе, который оказался в пределах досягаемости немецкой артиллерии. Ее снаряды на наших глазах стали топить смельчаков. Надежда на спасение этим путем рухнула. Но где-то поблизости находились каменоломни. Там укрывались партизаны и наносили фашистам урон еще с осени 1941 года, после того, как наши войска впервые покинули Керчь. Мы об этом читали в газетах. Но события развивались быстрее, чем мы того желали. Над нашими головами неожиданно появился краснозвездный самолет. Мы так обрадовались. Как же! Ведь это наш! Вдруг сбросят боеприпасы. Но улетал он в сторону Кавказа. И мы поняли, что на нем, видимо, бежали, бросив нас на произвол судьбы, командующий 53-й армией Козлов и представитель Ставки Мехлис. Вслед им полетели проклятия. А на берегу скапливалось все больше и больше бойцов и командиров. И вдруг на это скопление людей и бездействующей техники посыпались бомбы. С жутким свистом на бреющем полете пронеслись два фашистских истребителя-бомбардировщика "мессер-110". Убитые, раненые, стоны, кровь — вот самое страшное впечатление об этом последнем дне моей свободы. А оставшиеся в живых разбредались по обрыву.
Укрыла нас быстро опустившаяся темная-темная южная ночь. Но она не принесла ожидаемой прохлады. Голодные, томимые жаждой люди спускались к морю, брали в ладони воду, подносили к губам и тут же выплевывали: она была горько-соленой. Мог ли кто уснуть? Страшились рассвета, потому что знали — появятся фашисты. Под утро я отыскал подходящее место. Стоя на коленях, отрыл руками небольшую ямку, попрощался с фотографиями родных и близких, каждую поцеловал. Вместе с партийным билетом завернул в тряпицу, опустил в ямку, засыпал землей и завалил камнем, который постарался запомнить. Наивный, я все еще надеялся, что скоро смогу сюда вернуться. Разве мог я подумать, что меня ждет почти трехгодичный плен? А утром к береговой круче подошел всего один немец с автоматом. Он самоуверенно держал его на ремне, а не в руках. Кого ему было бояться? Слишком мало оказалось внизу оставшихся в живых. Жестом свободной руки и выкриком: "Рус, ком", — он требовал, чтобы мы поднимались к нему наверх. А я испытывал такое чувство, будто падаю в неведомую пропасть. Да так оно и было. И в той пропасти я увидел знакомых мне и очень многих незнакомых. Никто никого ни о чем не спрашивал. Слишком все было ясно. Народ, как писал поэт, безмолвствовал.
Метрах в пятистах от себя я углядел небольшой поросший травою бугор, с вершины которого (должно быть, там было углубление) беспрерывно строчил пулеметчик, прерываясь только на замену патронных лент. Стрелял отчаянно, обреченно. Появился фашистский крестобокий танк, который я впервые увидел, как говорят "живьем", он сделал несколько прицельных выстрелов. И все затихло. Но пулеметные очереди наших товарищей еще долго звучали в ушах, как бы напутствуя, дескать, мужайтесь, братцы...
В самый разгар осени 1942 года, что-нибудь в конце сентября, нас привезли в Германию. Какие чувства испытывали мы, совершая этот скорбный путь? Редко кто из нас тянулся к вагонным крошечным окошечкам, чтобы сквозь колючки поглядеть на гитлеровскую Европу. В душе поселилось какое-то брезгливое равнодушие. Желтеющие грустные березки и острое чувство голода усиливали нашу подавленность.
Stalag-326, куда мы прибыли — большой распределительный лагерь, уже специально построенный для предназначенной ему цели со всей немецко-фашистской изобретательностью: минимум затрат и максимум надежности. Грязные, похожие друг на друга неотапливаемые бараки с двухэтажными спаренными нарами. Жесткие, ничем не прикрытые доски. А вокруг лагеря — те же, что и в Виннице, двойные ряды колючей проволоки, вышки с часовыми, вооруженными пулеметами, овчарки... Между секторами, на которые был разбит лагерь, тянулась колючая проволока, но уже в один ряд. Между колючками можно было свободно просовывать руки и производить, как бы мы теперь сказали, бартерный обмен. А чем могли мы обмениваться? Предлагались скромные пайки хлеба, которые выдавали по утрам один раз в день. Да и можно ли было то, что мы получали, назвать хлебом? При его выпечке в тесто добавляли значительное количество свеклы. Получалось какое-то красно-бурое месиво, имевшее сладковатый привкус. В обмен спрашивали табачную самокрутку. За полпайки — соответственно... Заядлым курильщикам приходилось туго. Реже пускали в ход обувь, кое-что из одежды. На работу если и брали, только на кухню. Каждое утро в каком-нибудь секторе происходило столпотворение. Кому не хотелось попасть в кухонную команду! Однажды повезло и мне. Чистили и резали брюкву, которой у нас кормят скот. Я злоупотребил предоставленной мне возможностью, заболел и попал в санчасть. Ее барак мало чем отличался от обычного. Каждое место на знакомых дощатых двухэтажных спаренных нарах здесь было отгорожено поставленными на ребро досками, чтобы ослабевший не мог упасть. Да имелось что-то наподобие матрацев. Смертность страшная. Но отстрадавших выносили только по утрам. Если кто-то умирал с вечера, оставшийся в живых спал с ним всю ночь рядом. Такая участь выпала однажды и мне. Да и сам я с каждым днем слабел.
Наступил такой день, когда я и на улицу выходить уже не мог. Меня перевели на нижний, можно сказать, "подготовительный" этаж. Все-то я понимал. С трудом вставал, все реже ходил по палате и все чаще сидел, приподнявшись на своем месте. Задумывался, грустил...
И вспоминал. А что я мог вспоминать в свои двадцать лет, истощенный, одинокий, вдали от Родины и, можно сказать, — обреченный... Дом наш был красиво расположен на невысоком холмике. От крылечка с поворотом чуть вправо шла узкая травяная дорога. На ней видны были две колеи, проторенные тележными колесами. Почти у крыльца, слева от этой дороги, росла высоченная береза. А я был настолько мал, что, стоя рядом, как ни задирал голову, не мог увидеть ее вершину. Каждою весной скворцы, сидя на березовой ветке возле скворечни, воспевали то ли березу, то ли всю местность, облюбованную для того, чтобы выкормить и вывести скворчат…